Проведенное здесь разделение писателей на любимых и нелюбимых
является приблизительным, потому что мне удавалось найти что-то
хорошее и в нелюбимых, а любимые нередко огорчали меня
каким-нибудь своим недостатком. То, что нелюбимых писателей я
поместил здесь раньше любимых, объясняется моим мизантропическим
вкусом.
Нелюбимых авторов, о которых я здесь пишу, я хотя бы иногда
читаю. И даже цитирую иногда. Читаю, среди прочего, для того,
чтобы понять, за что я их не люблю. А цитирую, потому что и
нелюбимым случалось удачно высказаться, а я всего лишь мизантроп,
а не мелкий пакостник. Тех авторов, которых я ненавижу, я не
читаю -- и даже не упоминаю вовсе. Как я без чтения нахожу в них
основания для своей ненависти? Это просто: когда существует
телевидение, от некоторых деятелей не укрыться, как ни старайся
отворачиваться и выключать звук.
Если я пишу здесь о своих любимых авторах, то вовсе не для
того, чтобы намекнуть, что на самом деле я не такой уж большой
мизантроп (я как раз БОЛЬШОЙ), а потому что мне нравится, что в
моей голове иногда шевелятся по их поводу кое-какие не слишком
заурядные мысли, и я воображаю себя чуть-чуть Белинским или
Писаревым.
Все положительные герои его романов -- какие-то припыленные
выродки.
Князь Андрей Болконский -- шизоидный психопат, тоскующий по
славе. Вместо того, чтобы прыгнуть в сторону и залечь, когда
рядом оказалась граната, он ударился в размышления. И полк
свой в резерве он долго держал на ногах в строю, хотя можно
было и разрешить людям сесть, тем более что и шрапнель залетала.
Такую дурь я прощать отказываюсь.
Пьер Безухов -- большой кусок рыхлой плоти, не знающий, чем
заняться.
Левин -- и вовсе с еврейской фамилией. К чему бы это? Чтобы
читателей заинтриговать?
* * *
Людям, которых в ранней юности душили "Войной и миром", трудно
понять как такой зануда, как Лев Толстой, мог стать властителем
дум. Между тем, роман "Война и мир", возможно, для того и попал в
школьную программу, чтобы пресыщать Толстым, не подпуская к тому
в его творчестве, что представляло бы угрозу Советской власти.
* * *
А вот пошли строки, которые делают писателей "матерыми чело-
вечищами":
"Я не люблю, когда называют извергом какого-нибудь завоевателя,
для своего честолюбия губящего миллионы. Да спросите по совести
прапорщика Петушкова и подпоручика Антонова и т. д., всякий из
них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять
сражение, убить человек сотню для того только, чтоб получить
лишнюю звездочку или треть жалования." ("Севастополь в декабре
месяце"). Иными словами, у Гитлера столько выдающихся защитников,
что я совершенно теряюсь на их ярком фоне. Чтобы русские школь-
ники не добрались до подобных мест, их душат "Анной Карениной",
"Войной и миром", заставляют учить наизусть монолог князя Андрея
по поводу каких-то листиков на каком-то дубе. Чтобы был надежно
искоренен интерес к Толстому.
А вот еще:
"Отрадно видеть человека, смело смотрящего в глаза смерти;
а здесь сотни людей всякий час, всякую минуту готовы не только
принять ее без страха, но -- что гораздо важнее -- без хвастов-
ства, без желания отуманиться, спокойно и просто идут ей
навстречу." ("Как умирают русские солдаты") Отрадно, что это
к тому же написано не каким-нибудь "военным корреспондентом",
заехавшим посмотреть (из дальнего окопа) на боевые действия,
а боевым офицером.
* * *
Но тут я припоминаю рассказ "Прыжок", который принято подсо-
вывать детям. В нем "припыленный" мальчик полез на мачту за
обезьяной, утащившей его шляпу. "Стоило ему только оступиться,
и он бы вдребезги разбился о палубу." Ну и чёрт с ним, с
"припыленным". Меня беспокоит другое: "В это время капитан
корабля, отец мальчика, вышел из каюты. Он нес ружье, ЧТОБЫ
СТРЕЛЯТЬ ЧАЕК." Может, он их потом есть собирался? Отнюдь, он
всего лишь хотел использовать их в качестве живых движущихся
мишеней. Толстой не находит в этом ничего странного, зато я после
этого нахожу странными его морализаторские потуги.
Он был, конечно, очень порядочный человек и подвижник -- не
чета мне. И раба из себя выдавливал по капле всю жизнь. Но его
пьесы -- "Вишневый сад", "Дядя Ваня", "Три сестры" -- на мой
взгляд, занудливые и написанные непонятно зачем. Я ненавижу их со
школьной, как говорится, скамьи. И фельетоны его что-то совсем не
смешные.
По-моему, он был еще и тихий абсурдист. В качестве абсурдиста он
не прославился только потому, что своей абсурдности не выпячивал
(поскольку вряд ли воспринимал её в качестве таковой).
Можно сказать, он воплотил в себе дезориентированность российс-
кой интеллигенции (хотя сам же эту дезориентированность, так
сказать, обличал). Были у этой интеллигенции и способности кое-
какие, и порядочность, и готовность пострадать за что-то хорошее,
но упаси Боже выслушивать ее рассуждения на тему "что делать".
Впрочем, сегодня то же самое. Я только вот чего не понимаю:
почему Сталин любил читать Чехова?
* * *
Чехов ненавидел деспотизм, а Сталин был вроде как деспот. Надо
думать, Сталин считал свою власть необходимой временной мерой. У
марксистов-ленинцев имелась на вооружении концепция диктатуры
пролетариата, устанавливаемой на период особо острой борьбы за
светлое будущее человечества, чтобы удобнее было преодолевать
сопротивление прежде господствовавших классов. Сталин вполне мог
рассматривать себя не как самостоятельного деспота, а как верши-
теля диктатуры пролетариата. Формальные основания для этого
имелись: партия всё-таки и опиралась на пролетариев, и состояла в
значительной степени из них.
* * *
Я полагаю, что Сталина в Чехове привлёк, среди прочего, мизан-
тропизм. Правда, Чехов -- мизантроп не мировоззренческий, а толь-
ко настроенческий, но Сталин ведь тоже был больше настроенческий
мизантроп, а в минуты благорасположения духа хотел обнять всё
человечество и вовлечь его в сферу влияния российской коммунисти-
ческой империи.
В пользу мизантропизма Чехова свидетельствует почти полное
отсутствие положительных героев в его произведениях. Кроме того,
сохранились кое-какие довольно мизантропические его высказывания.
Далее, молодого Чехова позиционируют как отчасти сатирика, а са-
тирик -- это как минимум настроенческий мизантроп, который маски-
руется под злобствующего человеколюба.
Разница между настроенческим и мировоззренческим мизантропизмом
состоит в следующем. При мировоззренческом мизантропизме индивид
уверен, что люди по большей части уродливы физически, психически,
интеллектуально и нравственно и не только не хотят исправляться,
но даже не сознают степени своей ущербности. При настроенческом
же мизантропизме индивид полагает, что обильное дурное в челове-
ках -- это по большей части всё-таки наносное, отделимое от пра-
вильной сути, вот только люди зачастую как-то не очень внимают
очистительским проповедям, что вносит неприятный нюанс в тёплое
чувство к ним.
* * *
Мизантропические эксцессы Чехова.
Об интеллигенции:
"...сволочной дух, который живёт в мелком, измошенничавшемся
душевно русском интеллигенте среднего пошиба..."
О родном Таганроге (гл. "Мысли о родине и народе"):
"Совсем Азия! Такая кругом Азия, что я просто глазам не верю.
60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся,
а других интересов -- никаких. Куда ни явишься, всюду куличи,
яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг...
Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат ве-
ликолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чёртиков...
Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувстви-
тельны, но всё это пропадает даром... Нет ни патриотов, ни дель-
цов, ни поэтов, ни даже приличных булочников." (стр. 121)
О соседях по московской квартире, 1886 год:
"Надо спать. Над моей головой идёт пляс. Играет оркестр. Свадь-
ба. В бельэтаже живёт кухмистер, отдающий помещение под свадьбы и
поминки. В обед поминки, ночью свадьба... смерть и зачатие...
Кто-то, стуча ногами, как лошадь, пробежал сейчас как раз над
моей головой... Должно быть, шафер. Оркестр гремит..." (стр. 45)
Человек, не способный спать при шуме, как правило, становится
мизантропом, в лучшем случае абсурдистом-мазохистом-неврастени-
ком, разрывающимся между любовью к людям и желанием отпилить
соседу голову.
О читателях:
"Бывают минуты, -- пишет он 23 декабря 1888 года, -- когда я
положительно падаю духом. Для кого и для чего я пишу? Для публи-
ки? Но я её не вижу и в неё верю меньше, чем в домового: она
необразованна, дурно воспитана, а её лучшие элементы недобросо-
вестны и неискренни по отношению к нам." (стр. 2008)
О приятелях (1891 г., в письме сестре):
"Меня окружает атмосфера злого чувства, крайне неопределённого
и для меня непонятного. Меня кормят обедами, поют мне пошлые
дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Чёрт их
знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удо-
вольствие девяти десятым своих друзей и почитателей... Не люди,
а какая-то плесень."
О семействе художника, у которого Чехов приобрёл усадьбу в
Мелихове (1892 г.):
"Гадко, что вся эта голодная и грязная сволочь думает, что и
я так же дрожу над копейкой, как она, и что я тоже не прочь
надуть." (стр. 294)
О пациентах (1894 г.):
"Всё было хорошо, но одно только дурно: не хватает одиночества.
Уж очень надоели разговоры, надоели и больные, особенно бабы,
которые, когда лечатся, бывают необычайно глупы и упрямы." (стр.
317)
О жизни вообще:
"Насколько я понимаю порядок вещей, жизнь состоит только из
ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся..." (стр.
107)
В. Г. Короленко запустил легенду о Чехове-пессимисте, "которая
долго будет осложнять и затруднять правильное понимание чеховс-
кого творчества..." (стр. 97).
Заметим, что пессимист -- это не вполне дозревший мизантроп,
которому гуманистические предрассудки мешают называть вещи своими
именами. Короленко сумел-таки разглядеть в Чехове пессимиста, а
другим мешало сделать то же самое их желание видеть Чехова в
числе "предтеч" и "столпов" их бодрых мировоззрений.
* * *
Возможно, помимо мизантропизма Чехова, расположение Сталина к
этому писателю было вызвано ещё и неприязнью Чехова к российской
интеллигенции.
"Дети подземелья" -- первая и последняя вещь, которую я у
него прочел. Это знаменательное событие случилось в детстве.
Он так мощно давил из меня слезу, что у меня навсегда пропала
охота что-то еще читать из его вещей. Мне не нужны чужие
неприятности: у меня хватает своих. Меня тянет к веселому и
героическому, а сострадают пусть те, у кого недобор по части
страданий.
Из-за таких сраных гуманистов, как Короленко, -- половина зла
в этом мире. Их жалость слишком часто оказывается направленной
на дегенератов, чей удел -- вымирать. Из-за Короленок дегенераты
выживают, и становится более дегенеративным общество в целом.
* * *
Не Короленко ли сказал, что человек рождён для счастья, как
птица для полёта? Когда воспитанный на Короленко интеллигент
сталкивается с большими неприятностями (а не столкнуться он не
может, потому что человек рождён для страдания), то сначала
недоумённо повторяет раз двадцать "Этого не может быть", а
потом сходит с ума и/или вешается, в лучшем случае ограничивается
затяжной депрессией.
Я бы назвал его писателем романтических обстоятельств,
поскольку сюжетом в его произведениях почти не пахнет. Он
только накручивает и накручивает все эти свои дурацкие
романтические обстоятельства, и ты все ждешь, когда же, наконец,
хоть что-нибудь случится, и с этим чувством захватывающего
ожидания остаешься до самого конца произведения. Туберкулезник
несчастный, обманщик чёртов.
В детстве не понравилась мне у него одна вещь в каком-то там
романе. Неудачливый предприниматель там рассказывал об одном
своём неуспехе. Открыл он цветочный магазин и, чтобы заманивать
покупательниц, разместил возле полки с цветами жёлоб с халявным
горячим кофе, который можно было свободно черпать кофейниками.
Конкуренты распустили слух, что в этот жёлоб сметается мусор с
полки, и покупательницы к магазину охладели. Так вот. Это ред-
костная чушь собачья, весьма характеризующая рассматриваемого
писателя. Ну зачем был нужен жёлоб для опускания в него грязных
кофейников, если можно было просто выставлять бачок с краником?!
Бачок был бы много гигиеничнее и лучше держал бы тепло. И в от-
крытый жёлоб всякая всячина летела бы так или иначе, в дополне-
ние к полосканию там кофейников. Думаю, этот Грин подцепил свой
туберкулёз не на общих основаниях, а как-то специфически, из-за
недоразвитости гигиенической соображалки.
Конечно, мне не может нравиться писатель, выражающийся
следующим образом:
"Иной раз кажется, что пьеса покоится вверху. на софитах,
актеры отодрали от нее полосы, концы которых они ради игры держат
в руках или обернули вокруг тела, и лишь там и сям трудно оттор-
гаемая полоса, на страх публике, уносит актера вверх."
("Дневник", 28 октября 1911)
Я даже не вполне понимаю, чем здесь речь. Ну, может, при пере-
воде с немецкого что-то напутали.
А здесь всё понятно, но не менее чуждо:
"Хорошенько хлестать лошадь! Медленно вонзить в нее шпоры, затем
одним рывком вырвать их, а потом изо всей силы снова всадить их
в мясо." ("Дневник", 1 июля 1913)
Или еще:
"Кажется, самое подходящее место, для того чтобы вонзить нож,
-- между шеей и подбородком. (...) Надеешься увидеть, как велико-
лепно хлынет кровь и порвется сплетение сухожилий и сочленений,
словно в ножке жареной индейки." ("Дневник", 16 сент. 1915)
А вот и вовсе еврейская натура прет: "Возбужденное состояние
после обеда. Начал с размышлений, покупать ли мне -- и если
покупать, то на какую сумму, -- облигации военного займа. Дважды
направлялся в лавку, чтобы сделать нужное распоряжение, и оба
раза возвращался, не заходя туда. Лихорадочно высчитывал
проценты. Потом попросил мать купить облигаций на тысячу крон,
но увеличил сумму до двух тысяч." ( "Дневник", 5 нояб. 1915)
Можно лишь обратить внимание, что дело происходило в воюющей
Австро-Венгрии.
Но я не испытываю неприязни к Кафке. Мне скорее его жалко,
потому что я нахожу сходство его с собой. Кафку при жизни почти
не печатали, он 14 лет просидел мелким чиновником в конторе и
мучился на работе от несвоевременного желания заниматься сочини-
тельством. Он часто сокрушался, что служба отнимала у него время,
которое можно было потратить на литературу. Правда, его работа
требовала только 6 часов в день ("тратить там ежедневно эти шесть
часов" -- "Дневник", 19 февр. 1911 г.), а не 8 или 9, как моя, и
вдобавок он вряд ли терял 2 часа в день на общественном
транспорте. Что до моей "службы", то справедливости ради я должен
сказать, что, хотя она тоже мучительно отнимала (и отнимает) у
меня время, она давала (но уже почти не дает) взамен некоторые
небесполезные впечатления, а также раздражает, подталкивая этим к
творчеству. Половиной написанного я обязан тяготам "службы". Без
них я становлюсь слишком малодеятельным (это всегда случается со
мной в отпуск).
Может, конечно, Кафка и трус: мог бы выучить английский язык
и сбежать в Америку. С другой стороны, как специфический
немецкоязычный писатель, он имел бы там наверняка еще меньшую
возможность что-то опубликовать (и я ведь тоже не сбежал в
Америку, в конце концов!). Во всяком случае, то, что он, будучи
евреем, не лез, тем не менее, в политику и вообще не слишком
высовывался, характеризует его положительно.
Литературное творчество было для Кафки средством отдохнуть от
печальной действительности, а заодно и оправдать разные свои
неудачи. Ну в самом деле, куда было приткнуться в Праге немецко-
говорящему еврею, которому нравилось писательство? К какой
культуре, к какому течению мысли? Чуждый почти всем окружающим,
можно сказать, иностранец или даже инопланетянин, он мог радо-
ваться уже тому, что его не гонят. Мне он напоминает человеко-
образного кактуса в какой-то там повести ("Пхенц"?) Абрама Терца.
Любопытно, сколько подобных Кафке, только и вовсе незамеченных,
провалилось сначала в бесперспективное литературное творчество,
а потом -- в никуда?
Кафку я открыл для себя не сразу. В первый раз, когда я пытался
его читать, я нашел его слишком занудливым и отодвинул подальше.
Потом я прочел где-то у антисемитов, что Кафка -- неважный писа-
тель с раздутой репутацией, и я потерял к нему интерес лет на 10.
Потом, переворачивая свою необъятную библиотеку, я натолкнулся на
него и взялся читать во второй раз, надеясь выудить что-то для
своего трактата об абсурдистах. Не столько его произведения
заинтересовали меня, сколько он сам в своих дневниках. Конечно,
Кафка -- писатель для еврейских нытиков, измученных антисемитиз-
мом вдали от исторической родины. Что ни говори, а писателю или
философу гораздо лучше жить среди людей одной с ним крови, пусть
и дураков. Художественные произведения Кафки для меня скучны, для
общества малозначительны и даже вредны кое в чем, но я признаю,
что как писатель Кафка местами ярко талантлив, и мне импонируют
его искренность и честность, его страдания. Вообще, люди мечтаю-
щие и надеющиеся любят читать (и писать) про героев, которые
борются и побеждают, а люди безнадежно разочарованные -- про
безнадежно разочарованных, как сами. Он подкупает меня своей
невстроенностью в систему и своим нежеланием в нее встраиваться.
Кроме того, я мог бы подписаться почти под всем следующим:
"... по характеру своему я человек замкнутый, молчаливый,
нелюдимый, мрачный, но для себя я не считаю это несчастьем, ибо
это лишь отражение моей цели. Из образа жизни, который я веду
дома, можно сделать некоторые выводы. Так, я живу в своей семье,
среди прекрасных и любящих людей более чужой, чем чужак. Со своей
матерью я за последние годы в среднем не говорю за день и
двадцати слов, а к отцу вряд ли когда-нибудь обратился с другими
словами, кроме приветствия. Со своими замужними сестрами и с
зятьями я вообще не разговариваю, хотя мы не в ссоре. Причина
только та, что мне просто совершенно не о чем с ними говорить.
Все, что не относится к литературе, наводит на меня скуку и
вызывает ненависть, потому что мешает мне или задерживает меня,
хотя, возможно, это только кажется. Я лишен всякой склонности к
семейной жизни, в лучшем случае могу быть разве что наблюдателем.
У меня совсем нет родственных чувств, в визитах мне чудится
прямо-таки направленный против меня злой умысел." (21 августа
1913 г.)
Кафка неоднократно жаловался в своих дневниках, что кто-то
шумом мешал ему спать, особенно после обеда. У меня на такой
случай есть средство: электрическая печка с вентилятором.
Накаливание спирали я не включаю, работает только вентилятор
и создает "белый шум", который заглушает не очень громкие звуки
и, кроме того, сам по себе действует усыпляюще (такое его действие
я обнаружил во время службы в армии: когда моя радиолокационная
станция работала, в ее кабине под жужжание вентилятора во время
"боевой работы" мне очень сладко дремалось). А чтобы вентилятор
не гонял по комнате пыли, я заслоняю его справочниками "Беларус-
кия письменники" и "Кто есть кто в России и в ближнем зарубежье"
(все равно меня ни в одном из них нет).
Почитатель Герцена, Гоголя, Достоевского, Толстого. Страдал
головными болями, бессонницей, сердечной слабостью, болью в
коленных суставах. Ипохондрик. По-видимому, был в придачу
неврастеником, хотя и не буйным. Потом нашли еще и туберкулез.
Любил, как и я, почитать всякие там дневники, письма, воспоми-
нания и размышления разных писателей. Не гомосексуалист, не
алкоголик. Если у меня эти писания -- откровения мизантропа,
то у него его дневники -- откровения ипохондрика. Формула Кафки:
слабоволие + самолюбие + недоразвитость полового инстинкта. В
последних своих дневниковых записях он уподобился Ницше своей
мутностью, отторгнутостью, надрывностью. Мне так показалось.
Если судить по дневникам Кафки, он был человек незлобливый.
Агрессивные умники-неудачники становятся мизантропами или
революционерами, неагрессивные -- нытиками и самоубийцами.
"Бабель глядел на революцию в упор, но
революция была так велика, а он так мал,
что увидеть ему удалось только ее
половые части."
Л. Д. Троцкий
Меня всю мою молодость интриговали: ах, Бабель! ах, Бабель!
Он такой юморист, такой одессит! Бабеля было не достать. Бабель
был вроде антисоветчика. Я молодости знавал одного человека,
который читал Бабеля, так он пересказывал его, чуть не
захлебываясь от восторга, а я в группе других благоговейных
и завистливых слушателей ловил каждое слово и кое-что помню аж
до сих пор, хотя прошло уже не двадцать лет, а несколько больше.
Такова была сила Бабеля! Когда я, наконец, добрался до Бабеля
самолично, я быстро пришел к выводу, что его и следовало держать
от массового читателя подальше. По-моему, это извращенец и
абсурдист. Когда Сталин начал чистить общество от революционных
выродков, совершенно уместным образом прошлись и по Бабелю.
Кто как, а я не рискнул бы оставить своих детей с человеком,
который пишет:
"Пот, розовый, как кровь, розовый, как пена бешеной собаки,
обтекал эти груды разросшегося, сладко воняющего человеческого
мяса." (рассказ "Король")
Или:
"Беня отбил замки у сарая и стал выводить коров по одной. Их
ждал парень с ножом. Он опрокидывал корову с одного удара и
погружал нож в коровье сердце. На земле, залитой кровью, расцвели
факелы, как огненные розы. и загремели выстрелы." (Там же.)
Или:
"Во время налета, в ту грозную ночь, когда мычали подкалываемые
коровы, и телки скользили в материнской крови ... (Все еще там.)
Более того, мне страшно не хочется, чтобы людям, склонным
сочинять такое, разрешалось свободно разгуливать по улицам. Я
бы самолично стрелял их, как бешеных собак, в подвалах ЧК или
даже где-нибудь на площади: если не из-за людей, то хотя бы из-за
коров. Я с удовольствием ем коровье мясо, но смаковать чью-то
смерть -- пусть даже и коровью -- значит демонстрировать тяжелое
психическое нарушение. Хочешь быть психом -- будь им, но хотя бы
держи свою странность при себе, а не лезь на публику. Конечно, я
и сам в этой книге признался, что мысленно убивал вас десятками,
но ведь я даже мысленно не наслаждался зрелищем вашей агонии, и
я не выдавал себя за нормального писателя, а честно назвал себя
мизантропом. И убивал я далеко не всех подряд, а только наиболее
вредных из вас.
Что в лице Бабеля имеешь дело с выродком, ясно не только из
кровавых сцен. То здесь, то там у него натыкаешься на что-нибудь,
вроде следующего:
"Ночь подложила под голодную мою юность бутылку муската 83
года и двадцать девять книг, двадцать девять петард, начиненных
жалостью, гением, страстью ... ("Гюи де Мопассан")
"Галин с бельмом, чахоточный Слинкин, Сычев с объеденными
кишками -- они бредут в бесплодной пыли тыла и продирают бунт
и огонь своих листовок сквозь строй молодцеватых казаков на
покое, резервных жуликов, числящихся польскими переводчиками,
и девиц, присланных нам в поезд из политотдела на поправку из
Москвы." ("Вечер").
Если эта вычурная заумь с некрофильским душком есть выражение
здравого таланта, тогда Пушкин с Толстым -- несчастные бездари,
затесавшиеся в ряды подлинных писателей, а я так и вовсе ноль.
Впрочем, от произведений Бабеля есть несомненная польза:
в качестве материала для исследования деструктивного мышления
они -- вещь вполне подходящая, поскольку очень концентрированная.
Кроме того, Бабель может служить индикатором психической ненор-
мальности. В ином человеке бывает трудно разобраться: то ли он
абсурдист и патологический разрушитель, то ли просто циник вроде
меня. Но если он невзначай вострогнется Бабелем, то выдаст себя
с головой.
Моя самая любимая книга -- платонова "Апология Сократа".
Можете считать меня истерическим психопатом, слабонервным,
сентиментальным выродком, но я едва не рыдал над некоторыми ее
местами. За эту книгу я даже простил Платону его педерастию.
Сократ, бедный Сократ! Скромный герой и подлинный патриот.
Загрызенный мелкими людишками за склонность мыслить свободно,
ты заслужил не меньшего, а то и большего, внимания, чем Иисус
Христос. Тебе горячо сочувствовали тысячи известных и безвестных
вольнодумцев, которым это общество в конечном счете обязано всем
лучшим, что у него есть. Наследники тех, кто тебя травил, -- все
эти сраные искатели духовности, закорузлые монархисты, возрожда-
тели основ, поборники единения в вере, а попросту интеллектуально
немощные образованцы с заскоком на почве мистики, отгораживаю-
щиеся своею "верой" от сложностей, разбираться в которых им не
дано.
Знамя Сократа не упало. Если Платона до сих пор издают, значит,
кто-то книги покупает. Если покупает, значит, иногда и читает.
Если читает, значит, история Сократа задевает кого-то за живое.
Пока есть такие люди, я не один, и будущее человечества не
безнадежно.
Могучий ум, прекрасный стиль, несомненная творческая честность
этого человека вызывают у меня трепетное обожание. Его главный
труд -- "Мир как воля и представление" -- вещь мутная (если не
считать позднейших приложений: "О гениальности" и т. д.), но
прочие произведения великолепны. Правда, он много ноет о
неприятии его современниками: едва успеешь выписать хлесткую
цитату о мерзости толпы или академиков, как на следующей странице
-- еще более хлесткая. Впрочем, я здесь ною о том же еще больше,
чем Шопенгауэр.
90% его текстов -- довольно большая муть, но оставшиеся 10%
настолько замечательны, что полностью оправдывают копание во
всей этой мути. Если бы эти 10% свести в одно место и хорошо
издать, он произвел бы очень большое впечатление на менее
дебилизованную молодежь. Но мне некогда пристраивать Ницше: мне
для начала пристроить бы себя самого.
* * *
Он великолепен в частностях, но его главная идея годится лишь
для того, чтобы соблазнять на разбой каких-нибудь не очень умных,
но очень горячих начинающих уголовников или революционеров. Лозунг
Ницше "Живи опасно!" я понимаю так: мытье рук перед едой, чистка
зубов, избежание стычек с окружающими и т. п. -- не более чем
гнусные трусливые попытки уклониться от естественного отбора,
а у правильного человека должны быть только три заповеди:
(1) грести под себя как можно больше, (2) размножаться как можно
интенсивнее, (3) давить всех, кто мешает это делать. Такова
чистейшая воля к власти.
* * *
Может быть, ницшева воля к власти это на самом деле лишь склон-
ность к существованию за чужой счет, смешанная с психопатическим
стремлением быть на виду, чрезмерной агрессивностью, а также
тягой к самоубийству. Только и всего. А он думал -- воля к
власти...
* * *
Впрочем, если считать смех переживанием своего превосходства и
принять во внимание склонность благополучного человека смеяться,
то получится, что превосходство (то есть, отчасти и власть) --
одна из важнейших ценностей человека. Но тогда лучше все-таки го-
ворить не о стремлении к власти, а о стремлении превзойти своего
ближнего (и дальнего тоже). В связи с этим оказывается кстати
модералистический лозунг "Через умеренность -- к превосходству!"
* * *
Мне представляется, что Ницше боролся с морализмом прежде всего
в себе самом: заставлял себя преодолевать хотя бы в воображении
запреты, порождаемые в нем инстинктами. Его аморалистическая
философия -- проявление его внутреннего конфликта. Люди, страда-
ющие врожденной аморальностью, считают свое отношение к обществу
естественным и потому не имеют стимула к философствованию по
этому поводу. Философствуют только оправдывающиеся.
Надо различать аморальность, извращенную мораль, здоровую
мораль. Ницше противопоставлял свою аморальность извращенной
морали.
* * *
Для вас Фридрих Ницше -- прежде всего, сумасшедший и к тому же
кумир такого чудовища, как Гитлер. Но вы-то Фридриху и в подметки
не годитесь. Даже самые лучшие из вас -- ничто или почти ничто в
сравнении с ним. У него много мути, но также много и великих
прозрений, у вас же почти сплошная муть, а иногда проблескивающие
среди нее более-менее понятные мыслишки -- это либо банальности,
либо что-то перевранное из Ницше и ему подобных.
* * *
Я думаю, Фридриха Ницше свела с ума ОТТОРГНУТОСТЬ. Пусть бы не
слава, но хотя бы некоторое нейтральное внимание согрело бы этого
человека, и ход его мысли и его жизнь стали бы существенно иными.
За способность открывать значительные истины надо заплатить
значительными страданиями. Но даже за такую цену эта способность
дается далеко не всем.
Он пишет: "... Мы так любим читать письма и записки не только
великих людей, но и людей заурядных, если они любили, верили,
надеялись и если на кончике их пера есть хотя бы частичка их
души." ("По поводу дневника Гонкуров") О, как он снисходителен!
И это подсказка того, как можно будет назвать какую-нибудь из
следующих книг моих откровений (одной, боюсь, дело не кончится):
"Записки заурядного человека". Сильно подозревающего, что на
самом деле он вовсе не заурядный, а всего лишь не нашедший себе
"точки опоры" (правда, эта сосредоточенность на проблеме собст-
венной гениальности мне и самому уже сильно надоела).
Для меня восемь толстых томов Анатоля Франса в моем книжном
шкафе -- это большой запас аппетитных сухариков, которые можно
годами время от времени грызть, напоминая себе их бесподобный
вкус и задавая уровень, ниже которого было бы глупо опускаться.
Он пишет о рыцарстве ("Леконт де Лиль, во Французской акаде-
мии"): "Были люди, творившие, конечно, много зла, -- ибо невоз-
можно жить, не причиняя зла другим, -- но творившие еще больше
добра, потому что именно они подготовили тот лучший мир, благами
которого мы ныне пользуемся (...) Они возвели на высшую ступень
героизма военную доблесть -- основную человеческую добродетель,
до настоящего времени являющуюся оплотом всякого общественного
строя. Они принесли в мир то, чем он может, пожалуй, гордиться
больше всего: рыцарский дух. Они были жестоки, об этом я не
забываю, но я преклоняюсь перед жестокими людьми, которые
чистосердечно стараются установить на земле справедливость и
путем великого насилия совершают великие дела." "Феодализм
давал превосходные плоды, прежде чем начал давать плохие. В
этом отношении он разделяет судьбу всех великих человеческих
установлений."
Там же:
"Я не боюсь признаться здесь в том, что, впрочем, не особен-
но-то и скрывал: очень мало на этом свете такого, в чем я
совершенно уверен." И я, и я тоже!
Из "Бальзака":
"Сумасшедшие иной раз занимательны. Не скажу, чтобы они
рассуждали лучше других людей, но они рассуждают иначе, и уже
за одно это мы должны быть им признательны." Спасибо, друг!
Из "Жана Расина":
"Запас идей Буало был невелик, но зато идеи его отличались
ясностью и их легко было применить. В этом огромное преимущество
для того, кто хочет вести за собою умы. Люди слишком широкого
умственного кругозора запутываются в бесчисленных сложностях,
сбиваются с пути, колеблются: им ведомы сомнения. Вот почему в
некоторых случаях они сами идут за умами более ограниченными,
не знающими беспокойства." Чем не инструкция для будущего вождя?
Но хватит, хватит цитат из Анатоля Франса. Читайте первоисточ-
ники. Они настолько насыщены, что ваше чтение вовсе не будет
походить на добычу алмазов "открытым способом": это будет,
скорее, черпание их горстями из доверху наполненного сундука.
Приводить прекрасные места из этого автора я могу очень долго.
Единственное, в чем я, надеюсь, способен превзойти или дополнить
Анатоля Франса, это практический подход: идеология действия,
большой проект. Этот стиль мышления и эта манера чувствования,
которые так сходны у меня и Франса, должны, наконец, вылиться
в какие-то значительные изменения сущего. Только не говорите мне,
что я на такое не способен: я могу выйти из себя и начать крушить
"старый мир" (точнее, его уродства) без предварительного обду-
манного плана, а, значит, могу задеть и вас -- хотя бы и
ненароком.
* * *
Когда я мысленно выстраиваю в один ряд книжки Александра Дюма,
Виктора Гюго, Эрнеста Ренана, Анатоля Франса, Жюля Верна, Гюстава
Эмара, Луи Буссенара, я замираю, потрясенный. А ведь есть еще
Оноре де Бальзак, Жорж Санд, Гюстав Флобер, Проспер Мериме и
кто-то еще, до кого у меня вряд ли дойдут когда-нибудь руки. И
это даже без Эмиля Золя, Ги де Мопассана и маркиза де Сада! А
где-то вдали еще маячат и Франсуа Рабле, и Жан-Батист Мольер,
и многие другие. О, Франция, твоя литература колоссальна! А что
толку? Арабы, негры, китайцы толкутся на улицах твоих городов.
И это не считая богатенькой эмигрантской мрази из России.
У Чапека ("Коробка спичек"):
"... Есть такие вещи, -- как, например, перочинный ножик,
спички, огрызок карандаша, блокнот -- без которых я вообще не
могу представить себе человека мужского рода. Есть вещи, без
которых человеку просто не обойтись, и не потому, что они
абсолютно практически необходимы, а потому, что они в высшей
степени поэтичны и авантюристичны."
Я пошел дальше Чапека: я таскаю с собой целый аварийный набор.
Солидные люди смеются надо мной. Они не опускаются до такой
ерунды, как аварийные наборы. Они заняты более важными делами.
Зато, полагаю, меня одобрил бы Чапек, поэтому мне насрать на
солидных людей.
У Чапека ("Малое и большое"):
"Не знаю, объяснил ли кто уже, почему это и как это получается,
но ведь истинная правда, что людям особенно милы вещи маленькие,
миниатюрные или как-то уменьшенные. Например, увидит человек
совсем крохотную комнатушку, такую беленькую, уютную норку,
в которой взрослый мужчина с трудом вытянет ноги, -- и начинает
умиленно улыбаться, и говорит восторженно: что за прелесть эта
комнатка! В Испанском зале Пражского кремля или в главном нефе
Сватовитского храма такой умильной улыбки ни у кого не бывает
(...) Вряд ли кому-нибудь захочется спать в Испанском зале или
жить под куполом храма святого Петра. Человек предпочтет спать
в будке ночного сторожа ..."
Я, в свою очередь, разработал концепцию минимального жилища
и компактного города.
Чапек пишет остроумно, но, по правде говоря, не смешно. Я не
помню, чтобы при чтении его произведений я когда-нибудь засмеялся.
Я даже рискую читать его на ночь -- чего никогда не сделаю с
действительно смешными произведениями, чтобы не нарваться на
бессонницу.
У Чапека есть пристрастие к детальному анализу всяких повсе-
дневных мелочей. Мы в этом схожи, но, в отличие от Чапека, я
берусь за это только тогда, когда предвижу какую-то практическую
пользу для читателей. Поэтому в понятиях Шопенгауэра Чапек --
гений, а я -- нет. Или же я -- какой-то особенный гений.
Тут, кстати, припомнилось кое-что из Гитлера ("Майн кампф",
гл. XI):
"Есть на свете много истин, казалось бы, совершенно очевидных,
и тем не менее именно в силу их очевидности люди зачастую их не
замечают или, во всяком случае, не понимают их значения. Мимо
таких самоочевидных истин люди иногда проходят как слепые,
а затем бывают чрезвычайно удивлены, когда кто-либо внезапно
откроет то, что, казалось бы, все должны были знать. Куда ни
кинешь взгляд, всюду тысячи колумбовых яиц, а вот самих-то
Колумбов в жизни встречается совсем мало." Это про Чапека и про
меня.
Чапек не выносил Гитлера, а по мне он деятель не хуже многих.
Правда, Чапеку он был современником, а я смотрю на него издалека.
Я имею в виду не то, что мне правильно оценить Гитлера легче,
чем Чапеку, а то, что Чапеку он сильно досаждал как сосед по
Европе и по эпохе. Соседи всегда раздражают больше других. Во
времена Гитлера, да еще в Чехословакии, я, наверное, тоже был
бы большим противником немецких нацистов.
Чапек женился в возрасте за сорок; детей, по-видимому, не
заимел; курил; из-за проблем с носоглоткой и болезни Бехтерева
не попал в армию; помер в 48 лет. Переводил с французского стихи
дегенератов Рембо и Малларме. По моим понятиям -- вырожденец.
Абсурдисты считают его своим. Книги Чапека принято издавать с
идиотскими иллюстрациями его брата Йозефа, которые суть торчащие
абсурдистские уши этого дуэта, и на которые я стараюсь не
смотреть, чтобы не портить себе настроения. Если взяться
исследовать абсурдизм, сюрреализм, наивные художества и прочие
подобные извращения, то указанные иллюстрации -- неплохой
материал для анализа. Тем не менее, если бы Чапек был законченным
абсурдистом, читать его мне бы вряд ли понравилось. Ну, может
быть, он слегка приабсуржен местами. Насколько я мог заметить,
знаменем абсурдизма Чапек не размахивал и своими успехами не
подкреплял этого мерзкого течения.
Жизнь Чапека заполнена как-то все больше литературными
событиями: задумал произведение, написал, без проблем опубли-
ковал, выступил по радио, поговорил с президентом Масариком.
Гашек хоть повоевал немного и побродяжничал. Лев Толстой только
повоевал. Горький только побродяжничал. Достоевский провел 4 года
на каторге, что тоже неплохо для творческого роста. С другой
стороны, какие особые события были в жизни Пушкина или в моей?
Ну, поездил немного, побывал под следствием, подрался, посудился,
пособлазнял женщин, попробовал себя в политике. Не то, все не то.
Да, Чапек не писал так злобно, как я, так ведь он и пристроен
был лучше, чем я, а значит, видел общество с немного другой
стороны. Может, я был не по таланту требователен к обществу,
так ведь оно раздавало блага направо-налево другим, не имевшим
не то что таланта, но даже способности жить, не отравляя жизни
другим.
По правде говоря, многие малые произведения Чапека все-таки
раздражают меня -- своим графоманским трепом. Чапек рано
выбился в великие писатели, его стали охотно печатать, что бы
он ни тащил или ни слал в редакции, а это дурно отражается на
объеме и содержании написанного. Объем неимоверно возрастает,
а содержание становится все более водянистым -- причем не
только вследствие возрастания объема. Но в него все равно
благоговейно вчитываются, а если что-то не впечатляет, то
относят на свой счет вместо того, чтобы признать, что автор
списался. Когда автор начинает сам благоговейно носиться с каждым
шевелением своей мысли, полагая, что в такой великой голове, как
у него, никакая идея не может быть серой, ничего не значащей для
человечества, читать его становится скучно. Не представляю, о чем
бы еще писал Чапек, если бы не помер: про собачек уже было, про
кошек тоже, а также про театр, киносъемку, газету, ремонт,
переезд, насморк, зубную боль, садоводство, кактусы, коробку
спичек, почту, духов, растяп и т. д.
Конечно, Чапеку я завидую: в 32 года -- мировая известность,
куча денег и возможность заниматься тем, чем хочется. С другой
стороны, пусть Чапек завидует мне: я хоть какое-то учение
создал (никому не известное, зато свое), а он только разные
беспокойства выражал. Ему было легко, потому что он попал в
струю: существовал спрос на разных антифашистов, гуманистов
и либералов. Мой же удел -- переться против течения, причем
даже не потому, что я хочу быть особенным (я хочу только денег
и свободного времени), а потому что течение -- не в ту
единственную сторону, в которую я способен двигаться в силу
своего специфического понимания разных вещей.
Свою часть истины Чапек изрекал очень хорошо, но от части при
отсутствии целого бывает больше вреда, а не пользы. Чем нападать
на врага, имея в руках один лишь затвор от винтовки, пусть даже
очень хороший, лучше тихо сидеть в кустах.
Что касается антимилитаризма Чапека, то я думаю, что он час-
тично проистекает из негодности самого Чапека к военной службе и
необходимости в связи с этим как-то оправдываться перед собой,
особенно в 1914 году. Кстати, если учесть популярность Чапека
на родине и в мире и его влияние на Масарика, становится
интересным вопрос, насколько значительна вина Чапека (с его
пацифистско-либеральным креном) в оккупации Чехословакии немцами
в 1938 году. Не исключено, что его загрызла насмерть совесть.
Она-то у него была, это точно. Чехи были в состоянии отбиться
от немцев даже в одиночку -- если бы имели волю к победе, а не
пацифиста в роли великого чеха и духовного вождя. Оккупация
1938 года -- это крах чапековского мировоззрения. Чапек умер
в 1938-м не потому, что тяжело воспринял оккупацию, а потому
что тяжело воспринял свою вину за нее. Чтобы так обосраться!
Профукать целую страну -- и это после всемирной-то славы!
Упаси меня Боже от чего-нибудь подобного. Уж лучше помереть
в безвестности.
Могила Карела Чапека
на Вышеградском кладбище в Праге.
Фото автора.
* * *
О существании у чехов возможности отбиться от немцев говорит
хотя бы следующий отрывок из Шпеера: "Всеобщее удивление вызвали
чешские пограничные укрепления. На учебных стрельбах специалисты
изумленно констатировали, что наше оружие, которое мы собирались
использовать против этих укреплений, не возымело бы ожидаемого
действия. Гитлер даже сам съездил на прежнюю границу, чтобы
своими глазами увидеть систему бункеров, и вернулся под глубоким
впечатлением. Укрепления оказались чрезвычайно мощными, система
их размещения была на редкость хорошо спланирована, и, прикрытые
несколькими полосами обеспечения, они были глубоко закреплены.
'Взять их при наличии упорного сопротивления было бы крайне
нелегко и стоило бы много крови. А мы их заполучили без всякого
кровопролития. Но одно не подлежит сомнению: я никогда больше не
допущу, чтобы чехи возвели оборонительную линию.'" ("Воспомина-
ния", ч. I, гл. 8)
Из "Записной книжки дьявола" (гл. "О значении злодейства"):
"Если кто-то не может добиться признания хоть в чем-нибудь,
он может неплохо жить с уверенностью в том, что он -- 'хороший',
что во многих случаях подразумевается как 'правый'. Не будь зла,
которое можно бранить, он мог бы и вообще не родиться. Да. Зло --
великий спаситель и подкрепитель тех, кто более всего его
осуждает."
Из "Сатанинской библии" ("Воздух", II. 6):
"Ни одна моральная догма не должна приниматься на веру, ни
одно правило суждения не должно быть обожествлено. В моральных
кодексах нет изначальной святости. Как и деревянные идолы
далекого прошлого, они -- плод труда рук человеческих, а то,
что человек создал, он же может и уничтожить!"
Ну, не душка ли? Угораздило его стать сатанистом! Из-за этого
у меня нет возможности цитировать его везде, где мне хочется.
Впрочем, если бы не его сатанинские выпендривания, я бы вряд ли
о нем узнал, потому что ему вряд ли удалось бы стать знаменитым
в этом кошмарном обществе лживых посредственностей.
Зиновьев был первым, кто открыл мне, что "одиночество -- плата
за исключительность". Главным образом Зиновьев (хотя также
Шопенгауэр, Ницше и Кун) поддержал меня при крахе моей научной
карьеры: он доходчиво объяснил мне, что если я не стану тихим,
серым и поддакивающим, мне не видать ученой степени, как своих
ушей. И именно Зиновьев укрепил во мне мысль, что Запад -- далеко
не лучшее общество и что мне нечего там делать. Да, я придирался
к некоторым его книжкам, но это несущественная деталь. Я ему
очень обязан в части моего "духовного развития". Он -- в десятке
гигантов, на плечах которых я удобно устроился и ожидаю
подходящего момента для того, чтобы обратить на себя внимание
всех.
И я пошел к Ангелу и сказал ему: дай мне
книжку. Он сказал мне: возьми и съешь ее.
Откровение Иоанна Богослова (10:9).
У читателей этой главы может возникнуть подозрение, что автор
чего-то не договаривает; что в его рассуждениях нарочитая
односторонность или какая-то ошибка; что, может, с книгами и в
самом деле не всё хорошо, но далеко не так ужасно, как он
пытается изобразить; что надо лишь чуть-чуть кое-что подправить,
и всё станет замечательно. Так вот, это подозрение неуместно: я
искренен и корректен, как всегда. Мне иногда случалось писать о
вещах, которые я едва знал по личному опыту, а то и вовсе не знал
и полагался единственно на свой здравый смысл, но что касается
книг, то ими я сыт по горло.
Сколько восторженных слащавых речей сказано разными писателями
по поводу благотворного влияния книг на всех их читателей и на
общество в целом! Впрочем, чего же иного можно было и ожидать
от личностей, кормящихся составлением буковок в слова? Можно по
пальцам перечесть выдающихся людей, которые осмелились сказать
о книгах правду.
Основную массу книг я ненавижу почти так же сильно, как основ-
ную массу их читателей. Отыскать полноценную книгу не менее
трудно, чем полноценного человека, и чем более деградирует
человечество, тем ниже опускается его литература. В течение очень
многих лет книги отнимали у меня время, деньги и жизненное прост-
ранство. Они отравляли мои мозги своими псевдофактами и лживыми
возбуждающими идейками, а мои легкие -- своей канцерогенной
пылью. Слава Богу, я избавился от мерзкой психической болезни под
названием "книгоприобретательство". В книжные магазины я почти не
заглядываю: хватает той макулатуры, которая отягощает полки в
моих шкафах. Я мучаюсь с нею, но не избавляюсь от нее специально
-- чтобы давление этой бумажной массы на мою психику удерживало
меня от рецидивов.
Когда я прохожу мимо книжных развалов уличных торговцев, я вся-
кий раз чувствую приступ ненависти. Я способен понять нацистов,
устраивавших костры из книг. 80% того, что распространяют уличные
торговцы, вполне достойно костра: все эти гадания, рассуждения об
астрале, инструкции по колдовству, псевдомедицинские советы,
псевдонаучные компиляции, инструкции молодым дуракам, мечтающим
преуспеть в бизнесе, геополитические бредни, мемуары популярных
выродков, штампованная фантастика, штампованные боевики,
штампованные мелодрамы и прочее. А тиражи этой мозговой отравы
такие, что на них вполне можно живьем сжигать дотла их авторов
вместе с ближайшими родственниками. Книжек в мире скопилось
слишком много. Даже хороших. А дрянных -- и вовсе завал. Поэтому
костер из книг -- приятное зрелище для того, кто знает в них
толк. Пускать их на переработку -- значит, лишаться впечатляющего
символического акта (который мог бы иметь большое воспитательное
значение), а также поставлять сырье для новых зловредных изданий.
Огонь очищает от скверны. Сжигание притягательно своей
необратимостью.
Книгозависимый человек -- тот же курильщик. Не подурманив себя
книжкой, он не может заснуть. Лишенный чтива, он испытывает
"ломку", как наркоман, и хватается даже за обрывки старых газет,
висящие на гвоздике в общественном сортире. При этом он считает
себя существом высшего сорта -- "культурным", "интеллигентом".
Чёртов наркот! Начитавшись до одурения он "берется за дело":
пытается воплотить в жизнь бредовые идейки сверхнаркотов -- тех
настолько отравленных книгами личностей, которые уже не могут
ничего делать, кроме как строчить новые книжки. Кстати, написать
среднюю книгу -- дело вовсе не хитрое, особенно если использовать
компьютер. Я сам накропал их по молодости штук десять.
Чтение -- суррогат деятельности. Читающий человек якобы преда-
ётся полезному интеллектуальному занятию. В действительности он
лишь прожигает время, которое можно было потратить на дело.
Книга вредна уже тем, что дает иллюзию освобождения от необхо-
димости думать: за читателя уже якобы подумал автор. О, если бы
было хотя бы так! Но на самом деле автор обычно лишь стильно
выражает шевеление понятий в своей голове, не выливающееся ни
в какую деятельность.
Хуже заядлого неразборчивого читателя может быть только
выродок, который не читает вообще.
* * *
Теодот: Гибнет величайшее из семи чудес мира! Горит
Александрийская библиотека!
Цезарь: Теодот, я сам писатель. И я скажу тебе: пусть лучше
египтяне живут, а не отрешаются от жизни, зарывшись
в книги.
Теодот: Цезарь! Десять поколений сменятся одно за другим,
и за это время однажды рождается бессмертная книга.
Цезарь: Если она не льстит человечеству, ее сжигает палач.
Дж. Б. Шоу "Цезарь и Клеопатра".
Всю жизнь я искал какую-то особенную книгу, которая все
расставила бы на свои места. Иногда мне казалось: вот она,
долгожданная. Начинал читать -- и разочаровывался: хорошая --
но не та. НЕ ТА. Уставая от бесплодных поисков, я брался писать
книги сам -- и хоть бы одна из них получилась ТА! Но получалось
всё вокруг да около.
Что есть истина и зачем она сдалась? И какое к ней отношение
имеют книги? Может быть, "истина в вине", но что не в книгах --
это точно. Если она иногда там попадается, то это случайно и не
в счет: мало ли что и где может оказаться случайно.
Все книги приносят вред. Многие приносят также и пользу. У
некоторых польза даже превышает вред, но их немного. "Ну, это
уже совсем чушь!" -- скажет любитель приложиться к книжке, --
"Наверное, ему на голову обвалилась книжная полка." Даже многие
дураки и невежды осудят такое отношение к "печатному слову". Но
на это можно возразить, что от людей, злоупотребляющих спиртным,
тоже случается услышать разные рассуждения о полезности приема
алкоголя внутрь. Антикнижие -- отнюдь не мракобесие, а защита от
чрезвычайно опасного фактора, поскольку только очень немногие
люди наделены естественной сопротивляемостью книге.
Чем больше ходит по рукам дрянных книг, тем легче давать жизнь
всякой новой книжной дряни -- потому что плохое начинает
восприниматься как норма.
Аналогично разнице между пьянством и "культурным потреблением
алкоголя" следует определять разницу между читательством и
"культурным чтением". Общество погрязло в читательстве. Мир
погряз в книжной мерзости. Библиомания -- серьезная психическая
болезнь, которую следует описывать в учебниках психиатрии и
лечить хотя бы амбулаторно.
Разновидность жертвы книг -- книгозависимая личность. Она не
может не читать и не рискует чем-либо заняться, не проштудировав
соответствующих книг. Это жалкое существо в лучшем случае просто
пялится все время в какую-нибудь книжку и ни в чем не участвует,
в худшем -- распирается от гордости за мусор в своей голове и
всюду суется со своими книжными реминесценциями.
Власти в плохих государствах поощряют книгочтение, потому что
чем больше люди читают, тем меньше у них времени и сил, чтобы
думать и чтобы заниматься политической борьбой.
Книги -- зло, писатели -- злодеи, читатели -- попадающие в
ловушку жертвы. Это мое мнение -- не оригинальничание и не шутка.
Антикнижие имеет долгую историю. В Экклесиасте находим крылатые
строки: "Писать книги конца не будет, а много читать утомительно
для тела." Конфуций своим "Не пишу, а переписываю" хотя бы
поставил под сомнение литературную новизну. Мао Цзе-дун, бывший в
молодости библиотекарем, обобщил свой личный опыт общения с
книгами так: "Сколько книги ни читай, императором не станешь".
Средневековые монахи зачастую умирали, не дожив до 30 лет,
потому что травились ртутью, которая входила в состав чернил,
употреблявшихся ими для переписывания книг. Если сегодня уже
никто не травится книжной ртутью, это ещё не значит, что стало
совсем уже хорошо: сегодня травятся свинцом, входящим в состав
типографской краски и понемногу переходящим в "книжную пыль",
разлетающуюся с книжных полок. И наверняка травятся ещё чем-
нибудь книжным, но этого пока ещё не обнаружили.
"Книжный путь" -- проторенный, одобренный и освященный. Книгами
держится цивилизация. Без них страшно. Но правильный ли это путь,
и правильная ли цивилизация получилась?
Сколько чистых душ они сбили с пути: лишили здоровья, досуга,
здравого смысла! Скольким хорошим людям сломала жизнь "любовь
к книге"! Да что отдельные люди -- книгами сокрушались державы,
которым стоять бы и стоять!
А сколько гнусных елейно-лживых афоризмов напридумано про
книги!: "Всем лучшим, что есть во мне, я обязан книгам" и т. д.
Что до меня, то книгам я обязан половиной своих неприятностей.
На их собирание, чтение, писание угроблена лучшая часть жизни.
И даже стали болеть глаза. Я сижу разочарованный и разбитый
перед горой книжного хлама и устало решаю сложную проблему:
избавиться от всей этой груды сразу или кое-что временно оставить
на всякий случай.
Они прибавляются на книжных полках быстрее, чем тараканы на
теплой кухне:
эту вы купили на всякий случай;
эту -- потому что собирались читать для души;
эту -- потому что собирались читать для работы;
эту -- потому что кто-то ее хвалил;
эту -- потому что кто-то ее ругал;
эту -- чтобы был комплект с купленной ранее;
эту -- чтобы кому-нибудь подарить;
и т. д.
Нормальная доза книгочтения настолько невелика, что почти у
всех читающих людей она оказывается многократно превышенной.
Когда число прочитанных книг превышает сотню, от них становится
больше вреда, чем пользы. Но если не повезет с их подбором, то
будет и вовсе один лишь вред.
Книга вредит и в личной библиотеке, и в публичной. Но в личной
-- особенно. Личная библиотека нередко становится могилой личных
возможностей.
"Мертвый хватает живого": многие авторы имеющихся у меня книг
давно умерли, некоторые -- еще до Рождества Христова. Но паутина
их идеек опутывает мой слабый ум, а свинцовая пыль с их страниц
забивает мне легкие.
Некоторые разновидности книг являются особенно мерзкими:
партийная литература, "литературная критика", "духовные книги",
сонники, гадальники, популярные пособия по выведению глистов и
всякие компиляции.
Конечно, справедливости ради надо отметить и то хорошее, что
несут с собой книги. Плиний Старший: "Нет книги настолько плохой,
которая хотя бы частично не оказалась полезной." В качестве
подставки под горячую сковородку, к примеру. Более подробно
высказался о пользе книг Марк Твен. Я передаю здесь его мнение по
памяти, поскольку прочел его в те далекие годы, когда сбор
подобной редкой мудрости меня еще не интересовал, а рыться теперь
в книгах специально -- это свыше моих сил: ну их к чёрту. Твена
спросили, каким книгам он отдает предпочтение, и он рассказал в
деталях. Тонкие брошюры удобно подкладывать под ножку стола, чтоб
не качался, а толстые использовать вместо отвалившейся ножки
буфета. На книжках с кожаной обложкой можно точить бритву. И так
далее в этом же духе.
Для "настоящего интеллигента" книга -- это святое. Это символ
и распространитель "просвещения", "прогресса", "культуры" и всего
прочего, дорогого сердцу "передового человека". "Настоящий
интеллигент" скорее убьет человека, чем допустит порчу книги.
Нации состязаются в том, какая из них "самая читающая". Некоторые
чудаки даже учатся "скорочтению" -- чтобы в единицу времени
пропускать через себя больше книжной дряни. Что до меня, то я
давно уже консерватор, относящийся с неприятием и к "просвещению",
и к "прогрессу", и даже к "культуре". И мое отношение к книгам --
соответствующее.
"Книга -- источник знаний" -- повторяют, как попугаи, преиспол-
ненные чужой псевдомудрости дураки. Точнее, она источник чепухи,
принимаемой за знания и мешающей жить. Слово "знания" вызывает у
меня сильное раздражение. Чем хуже устроено общество, тем больше
знаний требуется в нем каждому: о том, как выкручиваться в той
или иной ситуации, которая в хорошо устроенном обществе
обслуживается специалистами или не возникает вовсе. Чем больше
времени тратится на приобретение знаний, тем меньше его остается
на осмысление их, на применение их, на устранение условий,
принуждающих держать эти знания в голове. Да если бы это были
действительно знания, а то ведь просто объявленные знаниями
фикции, которые надо вымучивать из себя, чтобы общество считало
тебя своим и не слишком терзало. Вообще, я склоняюсь к мысли, что
если специальность требует иметь под рукой более 5 книг, это
плохо организованная специальность.
Человек -- жертва книг. Они вредят не только своим содержанием,
но уже одним своим физическим присутствием. Вред от книг -- не
только следствие злоупотребления ими, плохого их качества или
злого умысла их создателей, но также следствие самой их сути.
Они вытаскивают деньги из вашего кошелька. Они сужают ваше
жизненное пространство. Они источают пыль, оседающую в ваших
легких. Они заставляют вас страдать из-за вашего якобы
невежества, а иногда делают вас самонадеянным, внушают иллюзию
наличия у вас якобы знания, которое якобы "сила". Они давят на
вас своей необъятностью. Они катастрофически мокнут, когда у
соседа сверху случается проблема с канализацией, и тем самым
страшно портят вам настроение. Их грызут мыши. В них поселяются
и на них гадят тараканы. Они делают переезд в другое жилище
настоящей пыткой. Наконец они прекрасно горят -- и в случае
пожара лишают вас шанса спасти что-нибудь действительно ценное
или даже спастись самому.
Их всегда не хватает, всегда мало. Свою "правду" они никак не
могут высказать целиком. А выбрасывать их жалко (ведь когда-то
были потрачены деньги!). Да и букинисты берут не всё. Хранить же
их можно разве что на растопку -- на случай чрезвычайных обстоя-
тельств.
Основные стимулы к чтению:
любопытство;
тщеславие (стремление прослыть знатоком);
жадность (стремление присвоить некоторые сведения и нажиться
через их посредство);
страх оказаться дисквалифицированным.
Среди перечисленных стимулов разве что любопытство заслуживает
некоторого снисхождения. Но из книг можно узнать только о том,
что написано в книгах, а как соотносится это написанное с
действительностью -- вопрос сложный. Конечно, в книгах есть
мудрость. Но к тому времени, когда ты накопаешь ее достаточное
количество, ты будешь уже стар и мало на что годен.
Дьявол водит рукой писателя. Поэтому если можешь не писать --
не пиши. Гордись тем, что не добавил грязи в это великое болото.
Дьявол направляет глаза читателя. Поэтому если можешь не читать
-- не читай. Радуйся тому, что не слишком замазался грязью из
этого болота.
Надо собраться с силами и сказать себе твердо: "До отсохнут
мои руки, если я раскрою еще хотя бы одну книгу! Да вытекут
мои глаза, если я в одну из них загляну! Да лопнет мой черепок,
если я вздумаю еще одну написать!"
В некоторых случаях и морфий -- лекарство. В малых дозах и
алкоголь -- полезный продукт питания. Что же касается книги, то
она -- еще более рискованный продукт, чем морфий или алкоголь.
Только при очень тщательном подборе может быть получена какая-то
польза от нее для ума и сердца.
Среди прочего, распространение "печатного слова" привело к
деградации человеческой памяти и к сокращению непосредственного
общения людей.
* * *
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а все без толку.
А. С. Пушкин. "Евгений Онегин".
Как объяснить тот факт, что книг всё больше, а общество всё
бестолковее? Можно сделать это следующим образом. Многие авторы
рассуждают по-разному об одной и той же чепухе. Она им кажется
значительной. Они воображают, что священнодействуют; что их
трудами спасается человечество. Почти каждый немного хитрит:
непроверенное выдает за достоверное, смутную мысль подносит как
откровение. У каждого свой стиль, свой набор словес. Все не
правы: приблизительны, фрагментарны, противоречивы. Один не прав
в том, другой -- в этом. Один не прав больше, другой -- меньше.
Чем их изучать, проверять, сопоставлять проще выбросить всех
сразу и придумать что-то свое, посмотрев на жизнь не
затуманенными псевдообразованием глазами.
* * *
Впрочем, книга -- далеко не самое вредное изобретение
человечества. Если книга -- зло, то газета -- зло вдвойне,
телевизор и радио -- зло втройне, а компьютер -- большее зло,
все эти вещи вместе взятые.
* * *
Когда лет десять назад я где-то прочел ехидное замечание
каких-то антисоветчиков, что русские -- уже не самая читающая
нация в мире, мне стало немного грустно. А теперь я думаю:
слава Богу! Это дает русским шанс выжить.
* * *
Ну зачем мне толстый том по какому-нибудь ораторскому искусству
или по психологии влияния? У меня все равно не будет времени его
прочесть, а если и прочту, то вряд ли удержу в памяти. Всё, на
что способно большинство людей (умных или глупых -- безразлично),
-- это усвоить некоторые принципы. Но именно принципы в таких
толстых пособиях заслоняются массой второстепенных деталей.
Конечно, однажды может возникнуть практическая потребность
разобраться в каких-нибудь тонкостях, и тут понадобится именно
толстый том, но далеко не в каждой жизни это случается. И много
ли вы встречали толстых томов, в которых присутствовало бы
краткое и четкое изложение принципов?
Я как-то увидел на книжном прилавке серию тоненьких малоформат-
ных книжек на разные темы под общим названием "Как выглядеть
знатоком, не потея над книгами" (или что-то в этом роде). Стиль
-- раскованный, ироничный, но емкий, без остроумной болтовни. Я
очень позавидовал идее их автора, но, полистав пару книжек этой
серии, нашел, что они всё еще слишком отягощены малополезными
деталями.
Американское кино нравится мне все меньше и меньше. А поскольку
сегодня почти все кино -- американское, то я не знаю, что делать.
Если учесть, что я решил радикально ограничить себя в потреблении
сладкого и что женщины уже скоро будут нравиться мне все меньше и
меньше, то какие же радости мне останутся? Почти одна лишь
ненависть. Вот так и увязают люди в мизантропии.
С американскими фильмами трудно разобраться: для какого они
возраста? Если для взрослых, то к чему все эти сказочные нелепицы
-- технические и пр. А если для детей -- то к чему все эти "fuck
you" и "fuck me", а также выяснения, кто у кого должен отсосать
и кто кому отвернет яйца? Мне нередко удается расслышать перево-
димый текст, и я радуюсь, когда переводчику хватает благоразумия
заменить какое-нибудь "fuck you" на какое-нибудь "пошел к черту".
(Советское кино мне очень мило хотя бы тем, что там нет всяких
таких мерзостей, и ребенка не страшно оставлять одного перед
телевизором.) То ли детишек в Америке воспитывают в духе сексу-
альной разболтанности и готовности засовывать свой возбужденный
отросток в каждую подходящую дырку, то ли взрослые там никак не
могут расстаться с волшебными сказками и тюремно-подростковой
гиперсексуальностью. Привычка к нелепицам, по-моему, не может не
отражаться пагубно на взрослых делах. Америкашки клепают свою
абсурдную цивилизацию, и она расползается по человечеству
(прилипчивая, как все гадкое) и помогает человечеству устойчиво
двигаться к катастрофе.
Особенно мне не нравятся фильмы, в которых убивают людей
мимоходом -- не то что без сожаления, но даже без ненависти на
лице. Я даже компьютерный файл удаляю с большей оглядкой.
Много-много лет назад -- когда еще только появились "видики" --
кто-то из моих друзей-приятелей грустно высказался в том смысле,
что у америкашек вот в кинозвездах ходят мускулистые мужички,
которые любят стрелять и драться, по крайней мере на экране,
а у нас -- толстобрюхие отцы семейств, вроде Евгения Леонова.
Кажется, я ему тогда даже искренне поддакнул. Но до чего же мне
теперь дорог Евгений Леонов и до чего надоели мне все эти
мускулистые звезды, особенно Чак Норрис.
А еще меня раздражают в американских фильмах вертлявые шумные
негры, которые треплются без перерыва.
* * *
Когда я посмотрел в первый раз фильм "Total recall" ("Вспомнить
все"), он меня если не потряс, то впечатлил очень сильно. Когда
я, уже определившись в качестве мизантропа и антиабсурдиста,
посмотрел его в 5-й раз, он меня огорчил своими многочисленными
несуразицами, которые очень нужны были авторам, чтобы раскручи-
вать сюжет.
В одной из первых сцен американского "светлого будущего"
могучий Арнольд Шварценеггер отбойным молотком дробит глыбы на
каменоломне. Дробильной машины для этого дела не нашлось. Хотя
бы респиратор надел, бедняга, так ведь нельзя: зрители не узнают
любимого актера.
На Марсе в городе под куполом почему-то огромные окна, легко
пробиваемые пулей, -- при том, что, как выясняется, там очень
любят пострелять: и повстанцы, и полиция. То ли пули в будущем
стали сверхпробивными, то ли главный отрицательный герой из
человеконенавистнических соображений запретил ставить
пуленепробиваемые стекла. Мизантроп, однако.
Стекло, конечно, пробили, и тут в придачу оказывается, что
отсутствует автоматическая система обнаружения этого обстоятель-
ства и автоматического закрытия окон задвижками. Кто-то должен
жать на кнопку. А когда кто-то, наконец, жмет на кнопку, все
окна и двери закрываются сразу, и нет никакого шлюза, чтобы
перейти в соседний отсек. Наверное, вся сила разума американцев
будущего ушла на то, чтобы сделать для ногтей лак с переключаю-
щмися цветами, как это было ранее мимоходом показано -- с целью
умилить американских "телок", что ли.
Главный положительный герой, скрывшись от преследователей
за дверью, которую почему-то можно раскрыть лишь одновременно
с оконными задвижками, садится в поезд, свободно куда-то едет,
свободно выходит из поезда на нужной станции и никак не может
догадаться, что если в насыщенной техникой и полицией колонии
его больше не пытаются задержать или застрелить, несмотря на
крайнюю заметность его мускулистой туши, то лишь потому, что
хотят выследить, куда он попрется. Конечно, вполне может быть,
ему задели что-то в мозгах, когда переписывали память.
Когда главный отрицательный герой приказывает из вредности
прекратить подачу воздуха в один из отсеков, там уже через
несколько часов люди начинают жутко страдать от недостатка
кислорода (и избытка углекислого газа), хотя, по-моему, если
учесть высоту потолков в этом отсеке, они должны были начать
мучиться не раньше, чем через двое суток.
После того, как главный положительный герой невольно, по
простоте, делает нехорошее дело (выводит "плохих" на убежище
повстанцев), главный отрицательный герой проявляет о нем
трогательную заботу друга: не приказывает просто убить его,
а хочет вернуть ему память, превратить в прежнего плохого
человека. Чтобы засадить главного положительного героя в аппарат,
воздействующий на память, сначала пытаются обманом всучить ему
усыпляющую пилюлю. Вскрыв обман, главный положительный герой ни с
того ни с сего картинно убивает как муху подосланного с пилюлей
худосочного и невооруженного агента. Кроме указанной пилюли,
никаких усыпляющих средств у "плохих" больше нет под рукой, или
они ленятся тащить здоровяка главного положительного героя
спящего по коридорам, или же главный отрицательный герой решает
поиздеваться над бывшим другом и затолкать его при полном созна-
нии в аппарат, переписывающий память. В общем, это решение
оказывается ошибочным, и много "плохих" платится за это жизнью.
Конечно, всякой странности можно придумать более или менее
натянутое оправдание. К тому же, хорошо спланированные операции
идут без больших отклонений от задуманного, а значит, без
приключений и без зрелищности. Поэтому у экранных героев планы
должны все время рушиться или хотя бы трещать по швам.
Самый потрясающий идиотизм ждет зрителей в конце фильма:
отважный спаситель марсианской колонии Шварценеггер включает
построеный древними пришельцами ядерный реактор, и тот за
несколько минут растапливает скрытый внутри планеты замерзший
марсианский воздух, и за несколько минут формируется пригодная
для дыхания марсианская атмосфера, и сразу же устанавливается
прекрасная солнечная погода, и густая марсианская красная пыль
вовсе не висит в воздухе еще несколько месяцев. Главный
положительный герой, который только что корчился с выпученными
от декомпрессии глазами, встает, отряхивается, произносит
завершающую реплику и целует главную положительную героиню,
думая уже, по-видимому, главным образом о сексе. Чушь, конечно,
зато как красиво корчились, как жутко выпучивались их глаза и
как впечатляюще распухали физиономии!
* * *
Во время просмотра в четвертый раз фильм "Die hard II" с Брюсом
Уиллисом в главной роли я уже несколько раздражался на всякие
несуразицы этого захватывающего боевика. Первое: как можно было
не заметить, что перестрелка возле церкви ведется холостыми
патронами, если не звенели выбиваемые стекла, не летели щепки,
не жужжали пули у виска? Второе: как могли не пристрелить Уиллиса
полицейские, когда он выпускал по начальнику полиции аэропорта
очередь холостыми патронами? Как он вообще мог на такое решиться,
имея вооруженных полицейских у себя за спиной? Это могло бы полу-
читься только в случае, если бы он взял под прицел сразу всех,
заставил поднять руки вверх и только потом начал стрелять.
Третье: если самолет, врезавшийся в посадочную полосу, садился на
остатках топлива, то почему случился такой ужасный пожар?
Четвертое: какой мятежникам был смысл похищать самолет без
заложников, если его потом сбили бы истребители или ракетчики?
Пятое: почему пролитый на взлетную полосу керосин так быстро
вспыхивал, что пламя догнало разгоняющийся для взлета самолет?
Реактивные самолеты работают не на бензине, а на керосине,
который не очень-то и летуч, и к тому же дело происходило зимой.
* * *
Я сильно подозреваю, что если в американском фильме главный
положительный герой дымит сигаретой, то табачные компании
выплачивают в складчину премию режиссеру. А если белый и негр
изображают в фильме трогательную дружбу или, хуже того, негр
самоотверженно любит белую женщину (или белый -- черную), то
министерство финансов снижает продюсеру налог, а Ассоциация
содействия прогрессу черного населения высылает ему почетную
грамоту, чтобы повесил в офисе на стенке.
В 40 лет я вдруг обнаружил, что мне очень нравится то, что
поет Михаил Боярский. Его кассету "Мои лучшие песни" я купил лишь
потому, что она случайно попалась мне на глаза. А может, потому,
что меня ткнул в нее Бог (наверное, я пока еще не слишком его
раздражаю). Потом я очень долго не мог ее наслушаться и вынимал
из магнитофона только затем, чтобы перевернуть на другую сторону.
К Боярскому я всегда относился с подозрением: воспринимал его
как нагловатого шустряка. Когда же я начал слушать его кассету,
то пришел к выводу, что, может быть, он ведет себя и неправильно,
но поет очень даже правильно -- вполне в моем духе. У него есть и
неприятие излишеств цивилизации ("Рыжий конь", "Песня о вещах"),
и тяга к героическому ("Песня мушкетеров"), и чувство отвержен-
ности ("Горбун"), и некоторая сентиментальность ("Динозаврики"),
и надежда на чудо ("Робинзон"). А чем плохо вот это?:
Чего я жду? Ведь жизнь одна!
А я похож на горбуна!
Но от земли и я когда-то оттолкнусь,
И я взлечу, и полечу, и разогнусь!
Когда-нибудь -- была не была,
Куда-нибудь -- была не была,
Я полечу -- была не была,
Расправив два крыла!
У меня тоже есть сильное желание устроить вам всем большой
шухер -- расправив два своих и стреляя с двух рук сразу.
* * *
Еще мне очень нравится следующее:
Я теперь вспоминаю как песню
Пионерии первый отряд,
Вижу снова рабочую Пресню
И знакомые лица ребят.
Красный галстук из скромного ситца,
Первый сбор, первый клич "Будь готов!",
В синем небе я вижу зарницы
Золотых пионерских костров!
Спой песню, как бывало,
Отрядный запевала,
А я ее тихонько подхвачу!
И молоды мы снова,
И к подвигу готовы,
И нам любое дело по плечу!
Впервые я услышал ее, когда мне было лет шесть. Родители на
лето пристраивали меня в детский сад, который перебазировался
в лес возле деревни Боровая под Гомелем, а там рядом был
пионерский лагерь, и нас, коротышек, наверное, водили на
некоторые пионерские "линейки" (общие построения). Потом я
встретился с этой песней лет в 14: мы разучивали ее на уроках
пения. А больше я ее нигде не слышал.
Еще в том же пионерском лагере я слышал песню, наверное,
сохранившуюся с 1930-х годов, потому что она была про поимку
какого-то шпиона. Я только помню строки:
А в глубине кармана
Патроны для нагана ...
С этой я больше не встретился никогда.
* * *
Что интересно: прошло уже более 10 лет, как в России произошла
"демократическая революция", а не написано еще НИ ОДНОЙ песни
(не говоря уже о ПРИЛИЧНОЙ песне) про борьбу за "демократию",
про светлое либеральное будущее. Впрочем, тут, может быть,
уместна следующая аналогия. Я женился не без расчета, но вполне
по любви, и я не посвятил своей жене ни одного стихотворения --
хотя посвящал чужим женам, разным дурнушкам, потаскушкам и даже
"случайно увиденной красавице".
Более или менее законченный нацист сидит в каждом человеке,
имеющем национальность. Бывает даже, что он сидит в человеке,
не имеющем национальности, и тогда этот человек притыкается к
какой-нибудь подходящей нации, чтобы с нею вместе отдаваться
своему националистическому чувству.
У меня, слава Богу, национальность вроде бы есть, и поэтому
я нацист не хуже многих.
Почти в каждом человеке нацист вынужден уживаться с либералом,
коммунистом, христианином и кем-то там еще (если в ком-то есть
только нацист, то это попросту калека). В ком-то сильнее нацист,
в ком-то либерал и так далее. Не могу сказать, что мой нацист
господствует над всем остальным во мне, но иногда он бывает
очень силен, и тогда я едва сдерживаюсь, чтобы не расправляться
с инородцами прямо на улице. Но это бывает редко -- обычно после
прочтения какой-нибудь черносотенной газеты. В основном же я
бываю снисходителен и вполне сознаю, что дерьмовых людишек полно
в каждой нации, включая мою, и что здравомыслящий инородец мне
ближе, чем какой-нибудь выродок одной со мной крови.
В нацизме есть свое довольно сильное очарование для таких, как
я, и оно подкарауливает меня и время от времени пытается меня
захватить А я всякий раз говорю ему более или менее решительное
НЕТ.
В общем, если я и нацист, то очень неважный. Особенно если
принять во внимание мою ненависть к родному государству, большому
начальству, пиву и единомыслию. И у меня, кстати, проблема с
мотивом "Хорст Весселя". Бывает, раз в пару месяцев, он вдруг
вспоминается, и я пою с полчаса для удовольствия эту простенькую
бодрящую песню, а на следующий день уже снова никак не могу
вспомнить. Вроде бы и неплохой мотив -- торжественно-маршевый и
всё такое, а вот -- хоть убей -- вылетает из головы напрочь, а
лезет вместо него что-то похожее, под тот же стихотворный размер.
Не могу сказать что у меня нет слуха или совсем плохо с музыкаль-
ной памятью: я, к примеру, отчетливо помню "О Баядера, моей жизни
мечта!", которую однажды слышал семнадцать лет назад в харьков-
ской опере. Но на "Хорст Весселе" -- какой-то парадоксальный
провал. Неважный из меня нацист -- это ясно.
К национал-социализму я тяготею, прежде всего, эмоционально:
униформа, коротко стриженные головы, четкие ряды, сдержанность,
аккуратность, жесткая установка против дегенератов, настроенность
на подвиг и все такое -- эти вещи вызывают мою симпатию. Я все
порываюсь написать исследовательскую работу "Эстетика национал-
социализма", да все не хватает времени и вдохновения. Эстетичес-
кий аспект гитлеровского движения, на мой взгляд, очень важен.
Я бы сказал, в этом движении чувствовалась рука художника. А что
почти у всякой медали есть обратная сторона, так это избитая
истина. Нет худа без добра, нет добра без худа. Как правило. В
общем, я из тех, кому быть нацистом приятно. Это "засасывает",
хотя и сознаешь, что бьет мимо цели. Делать приятные глупости
людям свойственно.
* * *
Моя, скажем так, снисходительность к нацистам, возможно,
отчасти обусловлена моим подсознательным стремлением к сохранению
приблизительного равновесия между различными идеологическими
течениями, то есть к удержанию общества от соскальзывания в край-
ность. Этой же причиной вызвано и мое нынешнее местами теплое
отношение к коммунистам. А если бы нацисты или коммунисты стали
брать верх, мое внимание наверняка стало бы часто застревать на
мысли, что в либерализме не всё так глупо и порочно, как обычно
кажется. Поскольку у меня пока нет возможности продвигать в массы
собственную идеологию, надо хотя бы заботиться о том, чтобы не
схлопнулись лазейки разномыслия.
...............................................................
...............................................................
* * *
Прежде всего, русский нацизм совершенно бесперспективен -- и в
лучшем случае останется лишь маргинальным движением. Но это само
по себе не является достаточным основанием для того, чтобы я не
поддерживал его: я готов сражаться и за бесперспективное, но
правильное дело и даже погибнуть вместе с ним (только не сейчас,
а как можно позже). Но в том то и беда, что русский нацизм --
дело не правильное, препятствующее национальному возрождению
России. И вообще, не издевательство ли это над Россией --
заставлять ее использовать нацистское приветствие, поклоняться
свастике и слушать "Хорст Вессель"? А как же деревни, сожженные
вместе с жителями? Как же сотни тысяч русских, замученных в
концлагерях? Или все они были жидо-большевиками и жидо-большевист-
скими подголосками? Неужели не нашлось другого приветствия,
другого символа, другой песни? И какими творчески бесплодными
надо быть, чтобы так цепляться за чужие атрибуты, чужие подходы!
Пока освобождение России будет ассоциироваться с нацизмом,
никакого освобождения не будет. Поэтому я охотно верю, что
существование русского нацизма вполне устраивает тех, кто грабят
Россию и хотят заниматься этим и дальше.
У нацистов возможность придти к власти в современной России
значительно меньше, чем у коммунистов, хотя и у последних она
не очень велика. Если в России и установится общественный строй с
существенными национал-социалистическими чертами, то, по крайней
мере, под другим названием и с другими символическими атрибутами.
В 1941..1945 годах Россия сражалась не только с Германией, но и
с нацизмом. Советский общественный строй был во многом схож с
нацистским (и кое в чем был даже хуже нацистского), но русские
ненавидели нацизм и за сходные с "реальным коммунизмом" качества:
унификацию мировоззрения, бессмысленные жестокости, лживость,
бесправие и т. п.
...............................................................
...............................................................
Среди прочего, меня не устраивает идея "русского национального
государства" в границах Российской Федерации -- в котором всякие
мелкие этносы считаются хорошими лишь в той степени, в какой они
поддерживают эту идею. Что до меня, то я -- за Российскую
империю, в которую будут возвращены и Казахстан, и Средняя Азия,
и прочее, и прочее. Конечно, не за такую мерзкую империю, какая
была. Каждый народ империи должен иметь право жить, как он хочет,
-- если при этом он не будет мешать другим народам и ослаблять
империю в целом. Чтобы империя была прочной, она должна давать
входящим в нее народам достаточно весомые блага по сравнению с их
возможным внеимперским существованием.
Далее, меня раздражает манера русских нацистов писать с большой
буквы "Русские Люди", "Русский Народ", "Православие" и т. д. Мне
в этом видится психическая ущербность.
А чего стоит один их православный загиб?! Может, Бог и сущест-
вует, но откуда у них эта уверенность, что он именно такой, каким
рисует его их православие, и что он бросится помогать России,
лишь только она начнет молиться, поститься, причащаться и пр.?
Человеку, который таскается ставить свечки в церковь, я не доверю
никакого серьезного дела. Массовый атеизм -- одно из тех
достижений революции 1917-го года, которое не должно быть
потеряно. Господи, избави Россию от ее патриотических мистиков,
пока они не зарезали меня во имя Христа!
...............................................................
...............................................................
Я насмотрелся больших и маленьких фюреров до полного пресыще-
ния. Ни один человек, склонный мыслить свободно, в этой схеме
управления добровольно не останется -- разве что за очень большие
коврижки и ненадолго. Она работоспособна лишь при условии, что во
главе ее оказывается индивидуум, который соединяет в себе
честность, творческие способности и организаторский талант, да и
в этом случае ее работоспособность проявляется в лучшем случае
лет десять.
В общем, я стал воспринимать политический нацизм как мерзкую
заразу. Читать книжки про Гитлера и Третий Рейх занятно, но когда
сам сталкиваешься с каждодневной политической практикой нацистов,
от них начинает тошнить: в их идеологии нет ничего, что препятст-
вовало бы сползанию к демагогии, коррупции, бюрократизации, рас-
правам с инакомыслящими. Приди здесь нацисты к власти, я окажусь
в числе первых, кого они постараются нейтрализовать.
Их много. Наверное, это плохо. А может, и хорошо. Они все мне
дороги.
Во-первых, я боюсь воды. Когда мне было лет пять, отец повез
меня однажды на маленьком катере. Я хорошо помню свой трепет
перед близкой, темной, огромной, беспощадной массой воды,
норовящей меня поглотить и похоронить в своих мрачных глубинах.
Потом я два раза чуть не утонул: в проруби пруда и на море в
шторм. И вот, хотя я сносно плаваю, в воду меня совершенно не
тянет. Даже в бассейне я испытываю беспокойство, когда приходится
плыть по глубокому месту.
Во-вторых, я боюсь собак. Когда мне было лет двенадцать, одна
из них укусила меня за ногу. Когда мне было двадцать четыре года,
и я служил в армии, большая нервная сучка загнала меня на крышу
автобусной остановки. В тот день я как на зло оказался без ножа.
Я долго махал кулаками, не давая ей наброситься на меня, а когда
она на миг отвлеклась, показал свою гимнастическую подготовку.
Потом я ходил с ножом и намеревался содрать с этой твари шкуру,
но тварь больше не попадалась мне на глаза.
В-третьих, я боюсь водить автомобиль. Этим я целиком обязан
хаму-ниструктору, который попер меня на машине в город раньше
времени.
В-четвертых, я боюсь хилых лестниц. Не помню, где я подцепил
этот страх, но мое подсознание наверняка помнит. Возможно, на
стройке: в детстве я обожал лазать по стройкам. Но я не исключаю,
что дело не в воспоминании, а в предчувствии. Хотя бы раз в год
мне снится какой-нибудь неприятный сон, связанный с лестницей:
то в ней нет перил, и я жмусь подальше от края и пробую ползти,
то ли ступеньки подо мной вот-вот обрушатся. В день, когда я
решился написать эту главу, мне приснилось, что ступеньки
лестницы в моем новом доме сделаны из тощих досок, нависающих
над пустым пространством, и некоторые из этих досок уже стали
обламываться. Полупроснувшись, я торопливо вспоминал, каковы
ступеньки в моем доме на самом деле.
В-пятых, я боюсь зубных врачей и хирургов, но это понятно и
не оригинально.
В-шестых, я боюсь покойников.
О прочих моих страхах и антипатиях говорится в других местах
этой книги.
В общем, кто-то уже сможет сделать вывод, что мое мировоззрение
в своей значительной части основывается на моих фобиях. Ну и что
из этого? Мои фобии суть уместные проявления моих здоровых
инстинктов. Они умеренные, слегка щекочущие, заставляющие думать.
Я рад жить с ними и дальше. А мое мировоззрение основывается
преимущественно не на этих фобиях, а на моем влечении к женщинам,
моем сочувствии самоотверженным героям и моем сострадании ко всем
существам, включая даже людей, хотя в это вряд ли кто-то поверит
после прочтения данной книги. Конечно, важными факторами, опреде-
ляющими мои взгляды, является также моя обидчивость (иногда назы-
ваемая "чувством собственного достоинства") и моя агрессивность
-- а в это поверят уже легко.
* * *
Полагаю, что влечения, страхи, антипатии -- нередко извращенные
-- являются основой мировоззрения у каждого человека. Назови мне
пять-семь вещей, которые тебя волнуют в первую очередь, и я,
поднапрягшись, скажу приблизительно, что ты думаешь обо всем
этом обществе и о себе в нем.
Возврат в оглавление